Дмитрий Поляков (Катин) - Дети новолуния [роман]
Перегруженное добычей монгольское войско медленно ползло назад, усталое и довольное, и оттого не сразу заметили косопрорезанные глаза дозорных неладное в становище. Заметили, только когда оранжевыми пятнами засияли вдали пожары. К каану понеслась весть об увиденном. Почти уснувшему в седле старику — каан не желал возвращаться с охоты неподобающим воину способом, в гэре, — худую весть доставил сын Джагатай, после побед в Трансоксиане входивший к отцу без предупреждения.
— Отец, — позвал он и тронул его за локоть.
Тот встрепенулся. Джагатай перегнулся через седло:
— Отец, похоже, лагерь горит.
— Что? — не понял спросонья старик.
— Я выслал передовые отряды. Думаю, скоро мы будем знать, что происходит.
Каан стряхнул дремоту. Рука сама потянулась к камче. Нижняя губа выгнулась и побелела.
— Что-о?!
Бросив добычу, монгольское войско тяжёлой глыбой катило домой на рысях. Густой, тёмный гул, идущий, казалось, из самой земли, далеко опережал его появление. Вот пробились первые лучи солнца и сразу высветили огромную массу, окутанную серым облаком пыли, которая стремительно надвигалась на дымящийся лагерь по всему северному горизонту. Каан, в охотничьей шапке из чернобурой лисицы, с перекошенным от гнева лицом, шёл практически впереди, не давая своей гвардии окружить его кольцом обороны. В одной руке он держал поводья, другую отвёл за спину. Камча так и осталась торчать у него за кушаком.
Каан поднял руку, и тумен замер перед лагерем в ожидании приказа войти. Пожары сожгли дотла множество юрт и кибиток и теперь устало чадили. Повсюду, сколько хватало глаз, среди трупов корчились изрубленные тела. Среди них бродили уцелевшие люди и подбирали вещи. Какой-то чёрный от копоти монгол, босой, в рваной дохе на голом теле, с кровоточащими порезами на груди, что-то выкрикивал в сторону ушедших врагов, то и дело ударял себя по щекам и смеялся. Женщины выли, как и положено женщинам. Дети попрятались по щелям. Это были чужие женщины и чужие дети.
К каану подлетел сотник из меркидов, рухнул с коня наземь и прижался к копытам его мерина. Шерстяной халат был мокрым от пота. Каан спросил, не его ли воины держали дозор этой ночью, и, получив утвердительный ответ, сухо приказал отвести сотню в долину, подальше от лагеря, и казнить всех ударом ножа в сердце. Он не стал слушать жалобы обречённого меркида и двинулся к своему гэру с небольшим отрядом охраны; тумен остался стоять на месте.
Навстречу из своего шатра вышел Елюй Чу-цай и молча пошёл рядом.
— Кто это был? — задыхаясь от гнева, спросил каан.
— Кара-Куш, — ответил Елюй Чу-цай, — сын бывшего наместника Халадж-кала.
— Почему знаешь?
Кидань протянул ему нож:
— На рукояти клеймо их дома. Он один остался. Больше некому.
— Ай-йя, — покачал головой каан и даже зажмурился, — зря я его отпустил.
— Они ушли в горы. Вон туда.
— Чинкай, — позвал он, и за спиной тотчас возник старый его советник, кераит, который умел исполнять любые поручения, — снарядить погоню. Знать всё: куда пошли, где останавливались, что ели, пили. Всё! Жителей спрашивать, потом убивать до последнего. Мы выступим следом.
Чинкай склонил рябое лицо.
— Да, вот ещё. Предстоит поход. Мы отяжелели обозами. Что возможно, отправить в улусы. Остальное уничтожить. Лишних перебить.
— Разреши спросить, великий правитель, — склонился Елюй Чу-цай, — а как быть со священниками? Нам не следует, я думаю, гневить Тенгри перед походом.
— Их оставить, — отмахнулся каан. — Пусть ползут за нами. Дашь им небольшую охрану. Трёх арбанов будет довольно.
Елюй Чу-цай отступил назад и взял под руку Чинкая.
Люди Чинкая, который всегда, ещё со времён битвы кибиток, хорошо справлялся с учётом трофеев, но с годами попал под присмотр хитроумного Елюй Чу-цая, быстро определили, что пригодится в походе, что можно пустить обозом в Монголию, а что надлежит уничтожить как балласт. К последнему в основном отнесли женщин, детей, каких-то лишних слуг. Их сбили в стадо, испуганно притихшее от неизвестности, чтобы вести вслед провинившейся сотне.
Елюй Чу-цай направился к шатру каана, как вдруг его внимание привлёк шум, идущий от обоза священников. Он задержался, прищурился и побледнел. На узкой поляне в клубах пыли несколько монгольских воинов в блестящих лаковых доспехах усердно возились с чем-то лежащим на земле. Присмотревшись, можно было разглядеть, что это человек, догола раздетый, руки и ноги которого кожаными ремнями прикручивают к хвостам четырёх кругом стоящих лошадей. Человек не сопротивлялся, молчал, но время от времени вскидывался коротким, кашляющим хохотом. Борода его растрепалась и задралась, волосы торчали верблюжьей колючкой. Машинально Елюй Чу-цай размазал пот на висках. Человек этот был ал-Мысри; это его привязывали к лошадям. Из шатра вышел каан и тоже уставился на происходящее действо.
— Что… что там? — упавшим голосом спросил Елюй Чу-цай.
— Э-э, наказывают одного мерзавца, — ответил Чинкай, не переставая отдавать распоряжения подбегающим слугам.
— Кто это? — поинтересовался каан.
Не заметивший его Чинкай согнулся в поклоне:
— Имам, повелитель, всего лишь какой-то имам.
— Что он сделал?
— Он напал на нашего воина и грыз его зубами, пока враги убивали наших людей. Этот зверь откусил ему нос, повелитель. И ухо.
Каан дёрнул носом и молча вернулся в шатёр. Чинкай вопросительно посмотрел на Елюй Чу-цая.
— Что ж, — печально заметил кидань, — он заслужил наказание… честно заслужил.
Затем повернулся и медленно последовал за кааном.
Тем временем все приготовления на поляне завершились. Насмерть перепуганные шаманы, муэдзины, колдуны мелкими группами застыли поодаль, робко прижимаясь друг к дружке. Подёргав ремни, проверив крепость узлов, монголы разошлись к лошадям, чтобы по знаку развести их в стороны. Один остался возле жертвы и уже поднял руку с хлыстом. В ту же секунду воздух прорезал истошный крик. К растянутому на ремнях имаму из-под повозки оранжевым пятном метнулся, теряя сандалии, маленький лама.
— Не надо! Не надо! Не делайте это! Как страшно! Аля! Аля! Не надо! Пожалуйста! Аля!! А-а-а.
Он упал на колени, ухватил имама за вывернутое плечо. Весь красный от ужаса, захлёбываясь слезами, он крутил бритой головой, словно хотел найти того, кто прекратит этот кошмар.
Из толпы выделился пожилой всадник. Тяжело выбивая копытами песок, конь шагом приблизился к мальчишке. Не задерживаясь, монгол вытащил из-за пояса топор, почти не размахнувшись, вбил его ламе между лопаток и, зацепив, лениво оттащил лёгкое тело в сторону. Там оставил и вернулся назад. Ламу и не было видно, просто оранжевая тряпка, брошенная за ненадобностью. Лишь на песке сохранился след от босых ног.
— Мм-ы ма мм-ы, — мычал имам, бессмысленно вращая налитыми кровью глазами.
Тот, что стоял над ним, махнул рукой, и лошади двинули в разные стороны. Тело ал-Мысри напряглось, потом выгнулось и повисло в воздухе. На лбу и шее у него выдавились багровые толстые жилы. Тогда монгол отступил на пару шагов, скрутил хлыст, отвёл руку назад и с силой вытянул его поперёк живота жертвы. Кожа лопнула. Нить земного существования ал-Мысри оборвалась.
17Не дрогнув мускулом, не проронив ни звука, каан выслушал очевидцев утреннего налёта. Никто не ожидал такого. Хуже — была испорчена двухмесячная охота. Добыча брошена в поле. Удача поругана. Он знал, что ему делать. И всё же его рассудок был ошпарен столь наглым вызовом. Это незначительное, в сущности, событие надломило его. Он почувствовал себя старым. Всякий бег, пусть самый долгий и самый прекрасный, будет смазан неожиданным сбоем. Он почувствовал себя слабым. Жалкий щенок укусил слишком больно. Конечно, бывали стычки похуже, но такой оплеухи от молокососа каан припомнить не мог. И то, что одет он был, как говорили, в праздничный, синего шёлка кафтан с соболиной опушкой по кайме, придавало мелкой вылазке недобитков оттенок изысканного оскорбления.
В какой-то момент всем показалось, что он задремал. Лицо вытянулось, выпуклые веки опустились, трудно было разобрать, видит он кого-нибудь или нет. Постепенно установилась гнетущая тишина. Все окаменели в скорбных позах. Прибежавшая откуда-то чумазая китайская собачонка вертелась в ногах, повизгивала, желая привлечь к себе внимание. Но никто её конечно же не замечал.
Долго, бесконечно долго тянулось молчание. Замерло время, и в сердце каана отразилось томительное ощущение вернувшейся словно издали смутной радости, простой, как блеяние коз. Он любил, встав пораньше других, ещё не очухавшийся от сна, вскочить на коня и мчаться в степь, колотя по тугим, мохнатым бокам голыми пятками, отчего конь переходил в неистовый галоп. А после стоять одиноко в самом центре ровно прочерченного округлой линией горизонта, слушать ветер. А ещё петь — громко, во всю глотку. И вынюхивать, что было и что будет там, куда и глаз не дотянет. Он хотел так стоять вечно, всегда. Над головой чёрной меткой висит орёл. Вдаль, к незримым озёрам уползают дымчатые завитушки ивняка, кое-где пробитые алой сыпью кислой смородины. То шепотком, то оглушительными накатами стелется звон цикад. И пахнет маком, и целой охапкой взбесившихся пьяных трав. И где-то там, на севере, невидимый, бежит волк. А ты — здесь, и всё это — вокруг. А ранней зимой он любил, когда утренние морозы на понизях выжимали соль — издали, будто снег. И чтобы иней на травах, пока не высохнет, играл стеклянно лучами похолодевшего солнца. Он восторженно любил пить подмороженный кумыс, захлёбываясь. Искать зверя. А ещё он любил, когда вдали возникал лес, и, значит, он не ошибся и вышел туда, куда хотел выйти.